ОККУПАЦИЯ
За несколько дней до этого страшного дня оккупации в городе возникла паника. Начались беспорядки, магазины почти все были закрыты. Напротив нашего дома по Свердлова, 75 был маленький хлебный магазин, и там, помоему, продавали еще сахар и конфеты. Не то за два дня, а может быть, накануне, вскрыли этот магазин и стали среди бела дня его грабить
, несмотря на бомбежки и обстрелы. Мама велела нам сидеть дома. Я помню, как прибежал соседский мальчик и стал кричать, чтобы жильцы шли в домоуправление, чтобы получить там мануфактуру, там раздавали какое-то грубошерстное сукно по три метра.
Где-то в августе месяце мама стала понимать весь ужас положения. Отца уже не было с нами — он ушел в народное ополчение, — и мама стала искать пути, чтобы эвакуироваться. Но отца не было, а мама не работала — была домашней хозяйкой. Мама обратилась в домоуправление, но ей там сказали, что талоны на выезд дают в учреждениях, а тем, кто не работает, — в райисполкоме. Мы относились к Кагановичскому райисполкому. Когда мы туда пришли, то нам сказали, чтобы мы записались и по очереди нас вызовут. Не дождавшись вызова, мы с мамой снова пришли в райисполком. Там стояла огромная очередь, вернее, люди не стояли, а сидели на земле — кто брал с собой стул, кто подстилку. Очередь тянулась несколько кварталов по улице Чижикова, начинаясь с улицы Белинского. Мы, наверное, больше недели простояли в очереди. В это время немцы уже бросали фугасные бомбы и даже мины (когда она падала, то звук напоминал музыку). Однажды, когда я с улицы Чижикова завернула за угол и пошла по улице Свердлова и немного отошла от угла, в это время снаряд попал в керосиновую лавку (это просто маленький эпизод).
Талоны на эвакуацию мы не получили — их не хватало. Тогда мы решили собраться и идти в порт. Говорили, что люди и без талонов уезжают. Мы несколько раз ходили в порт, но у нас ничего не получилось. В порту была жуткая паника. Пароходы брали штурмом. Действительно, там уже ничего понять было невозможно — у кого есть талоны, а у кого их нет. Давили, буквально, друг друга. Приходили семьями, а во время посадки из-за такой паники в семьях теряли друг друга — кто попадал на пароход, а кто оставался в порту. Матери во время посадки теряли детей. Вокруг только и было слышно: «Где моя мама?», «Саша, Леночка, где вы?». Крики, плач, а тут еще беспрерывные налеты, тревоги. На земле валялись вещи, сумки, чемоданы. Эвакуироваться можно было морем , и то через Керченский пролив. Все вокруг уже было оккупировано немцами. Одесса была в окружении, но держалась. Море тоже подвергалось беспрерывным обстрелам, бомбили пароходы. Были потоплены пароходы «Ленин», «Днепр» и другие.
Очень много одесситов пошло пешком в Николаев. Но немцы уже оккупировали Николаев, и многие очутились в оккупации еще до взятия Одессы. А Одесса еще держалась в окружении до 16 октября. В последние недели перед оккупацией жители Одессы строили баррикады. Предполагалось, что Одессу просто так не отдадут, и готовились к уличным боям. Мы с ребятами также к этому были готовы. Просто не верилось, что Одесса будет сдана без уличных боев.
Но утром 16 октября разнесся слух, что немцы уже подходят к городу. Около 12 часов дня многие соседи стояли во дворе и в подъезде. У всех на лицах был страх. Железные ворота нашего дома были закрыты. И вот мимо ворот нашего дома стали проходить колоннами румынские войска. В воротах было специальное окошечко (для дворника), и мы поочередно смотрели через это окошечко. Вой ска шли долго, а затем все стихло. Все говорили шепотом, а потом разошлись по квартирам. Русские и украинцы на дверях своих квартир нарисовали мелом большие кресты. Вечером, когда стемнело, прибежал к нам незнакомый мальчик и сказал: «Ваш батько находится в порту, а мий батько его сховал, и вам надо пийты и забрать его, бо вин ранен». Мама велела мне сидеть дома с сестричкой, а сама с соседом и этим мальчиком пошла за отцом, но я побежала за ними. Мы привели отца домой. Всю ночь мы не спали. Отец был ранен в плечо и ногу. Поздно вечером к нам зашла Лизочка (соседка) и сказала, что завтра из Одессы начнут выгонять евреев. Мама срочно приготовила корзинку с продуктами, чтобы взять их в дорогу.
Утром 17 октября во двор нашего дома вошли румыны. Старший остался стоять внизу, во дворе, а солдаты, по двое, побежали по всем парадным и стали кричать: «Жидлан, коммунист, выходи». Румыны вошли и к нам в квартиру. Наша квартира была трехкомнатной. Сначала румыны вошли в переднюю, а затем в гостиную. Они приказали всем нам встать лицом к стене, руки за голову. После этого они стали хватать все, что могли положить в карманы, а затем выгнали нас во вторую комнату, в спальню. Но из спальни один из румын вышвырнул родителей и сестренку в третью комнату (детскую), а меня задержал. Второй румын остался со мной. Я стала звать на помощь маму, но румын меня не выпускал. Мама стала громко кричать: «Отпусти ее!» В это время прибежал еще один румын и стал их ругать и кричать: «Футуз паштыля мыты, репеде, репеде!» Нас всех выгнали во двор. Проходя мимо квартиры бабушки Фабрикант (имени ее не помню), я слышала ее истерические крики. Так как дверь была открыта, то я увидела, что парализованный дедушка Фабрикант лежит на полу. Он был парализован, а румыны стащили его с постели и сбросили на пол. Затем, когда они поняли, что дедушка парализован, то разрешили ему остаться, а остальных выгнали во двор, а затем на улицу. На улице уже было много народу, так как выгоняли из всех домов. Вся улица была заполнена людьми, и нас погнали на Куликовое поле. Мы с мамой поддерживали папу с двух сторон. Мама, вспомнив, что происходило до этого в квартире, велела мне надвинуть платок на лоб и сгорбиться. Нас пригнали в садик перед Куликовым полем. В основном это были старики, дети, женщины. Нас согнали в толпу, и было тесно, как сельдям в бочке. Нас окружили солдаты с пулеметами. Стояли долго, была жуткая тишина. Даже маленькие дети не плакали, как будто они понимали. Один солдат стоял возле нас и сказал: «Сарака фанта ламине есты, — и показал на сестричку, — уно, доу, трио, патры, чинг» — и показал пальцами. И мы поняли, что он нас жалеет. Мы его стали спрашивать жестами: «Куда они нас поведут?» Показывали на пулеметы, спрашивая, расстреляют ли они нас здесь. Он стал нас успокаивать и сказал, что нас скоро поведут «ла паспорт ла штамп» (зарегистрируют), а потом «ла каса» (домой). Мы простояли примерно три-четыре часа, но присесть нам не разрешали. Все ждали, что нас расстреляют. А потом нас погнали и привели во двор нового дома, который был построен перед войной. Там уже находился народ.
Это называлось «пунктом». Дом находился на углу улиц Чкалова и Пушкинской, и были выходы на обе улицы. Ворота на улицу Чкалова были закрыты, а в подъезде стоял стол. За столом сидели один или два румына и регистрировали всех. К ним стояла очередь, и люди старались скорее зарегистрироваться, чтобы уйти домой. При регистрации отбирали паспорта, и когда зарегистрируют сто человек, то их под конвоем отправляют.
Но куда? Румыны говорили «ла каса» (домой). Они также говорили, что регистрация проводится для выдачи новых паспортов. Очень хотелось в это поверить, и каждый стремился побыстрее зарегистрироваться. Мама тоже хотела побыстрее зарегистрироваться, но я ее умоляла подождать. Каждый раз пригоняли новых людей, и не было заметно, когда кого пригнали. Так мы пробыли несколько суток на этом пункте. Я уже писала, что ворота со стороны улицы Чкалова были закрыты и там проходила в подъезде регистрация. В воротах со стороны Пушкинской улицы стояла стража. На первом этаже в нескольких квартирах размещались офицер и солдаты. Все, что происходило на этом пункте, я не смогу передать, хотя и помню очень многое. Но постараюсь.
Двор был небольшой, а народу много. Люди были разного возраста, начиная с грудных детей и кончая глубокими стариками. Во дворе был подвал с сараями жильцов. Люди открыли все сараи и стали все из них вытаскивать: старые ведра и кастрюли, матрацы, стулья, табуретки, бревна. В этих сараях, кроме топлива, хранили старые вещи. Все это вытаскивали во двор, чтобы можно было присесть и дождаться своей очереди на регистрацию. Румыны редко бывали во дворе: в основном только те, кто нес в это время караул или занимался регистрацией в подъезде.
17 октября, когда нас пригнали, была хорошая погода, а к вечеру пошел дождь, и в первую ночь спрятаться от дождя было негде, так как все сараи были забиты людьми и первую ночь мы просидели на бревнах во дворе под дождем. Утром дождь прошел, и стало солнечно, мы немного согрелись и подсохли. Регистрация продолжалась…
Когда пригоняли новую партию, то мы спрашивали: не видели ли они людей, вернувшихся домой после регистрации? Но никто их не видел, они исчезали бесследно… Поэтому я сказала маме, что надо продержаться, а на смерть мы всегда успеем.
Все время пригоняли новые партии, и во дворе всегда было много народу. Но несмотря на это стояла тишина, все говорили шепотом, даже дети не плакали и не шумели.
Иногда слышишь: называют фамилию и говорят, чтобы подошли к воротам; это значит, что кто-то принес передачу. Это приносили передачи русские, украинцы — соседи, друзья, подруги — и передавали их через ворота по улице Чкалова, где висел замок, а передачу просовывали через решетчатые ворота. Но если солдаты это замечали, то они прикладами отгоняли узников.
Еще я помню такую картину. Старики надевали на себя молитвенную одежду и стояли лицом к стене, держа в руках молитвенники, и молились, чтобы их спас Бог. Но… это было сильнее Бога…
Вот я сейчас пишу и отчетливо вижу всю эту картину и чувствую всю ту атмосферу. Но передать это невозможно — в воздухе стоял запах смерти.
Рано утром 18 октября мужчин окружили румыны и даже без регистрации стали гнать их со двора. Вот тут поднялся вой — женщины, дети стали кричать, плакать, прощаться. Румыны начали бить прикладом всех подряд. Мужчины, которых выгнали, были в основном мальчишками и пожилыми. Тут все поняли, и даже те, которые надеялись на регистрацию, что спасения нет. Отец протянул к нам руки и хотел попрощаться, но румын ударил его прикладом и их всех выгнали. А женщины и дети продолжали кричать. Тогда вышел офицер с переводчиком из румынских евреев и сказал, чтобы немедленно стало тихо, а мужчин вечером пригонят обратно, так как их повели разбирать баррикады. А регистрация продолжается, и родственники могут зарегистрировать и мужчин. Народ успокоился.
После отправки очередной партии людей стало свободней в сараях, и мы вошли в сарай. Мама нас там покормила — дала картошку и по кусочку хлеба. Вода была во дворе, так как в Одессе в каждом дворе были уборная и вода в колонке. Мы до вечера не выходили из сарая. Вечером пригнали обратно мужчин. Мама вышла во двор, отыскала папу и привела его в сарай. Папа нам рассказал, что они разбирали баррикады и когда их гнали обратно, то один мальчик пытался убежать, но его застрелили. Я спросила отца, что делается на улицах. Он сказал, что там все тихо, народу на улицах мало, в основном немцы и румыны, а два раза мимо них гнали под конвоем евреев.
Утром следующего дня опять повторилась та же картина — мужчин выгнали на разборку баррикад, но криков уже не было. Некоторые опять стали верить, что после регистрации они вернутся домой. Ведь офицер не обманул, мужчин вернули. Мама мне рассказала об одной женщине, которая говорила, что она подкупила караульного, пошла домой и кое-что принесла из одежды и еды. Мама решила также попробовать, может быть, ей это удастся. Я стала ее просить, чтобы она этого не делала, так как я боялась расстаться с мамой, а сестричка стала плакать. Мама сказала, что кушать уже нечего, а папа придет и его надо накормить. И мы с сестренкой замолчали, так как у нас в семье было принято проявлять уважение к родителям. Особенно мы уважали папу («папа сказал», «это папино место» и т.д.). Но мы с сестренкой папу не боялись, боялись больше маму, так как она была построже. А папа был очень, очень добрый. Все мои подруги — Лиля, Бетя, Муся — очень любили его. (Лиля уже умерла, Бетя живет в Алма-Ате, Муся — в Ижевске с семьями. Мы переписываемся, а Муся с мужем несколько раз была в гостях у нас.) Мои подруги называли его ласково по фамилии «Шмуленька», а племянники обращались к нему «дядя Шмулевич». Его все называли по фамилии. Это было вызвано тем, что в годы Гражданской войны отец работал в подполье и был одним из организаторов одесского комсомола и к нему все обращались по фамилии. И мама его знала только по фамилии и привыкла к этому, но при нас она называла его папочкой. Я и мои подруги любили его слушать. Он очень много нам рассказывал про революцию. Его в доме, на работе и даже по всей улице Свердлова знали. Если у кого какая беда, то шли к Шмулевичу.
Когда пригнали очередной этап и стало снова много людей, то маме удалось подкупить румына, стоящего у ворот на Пушкинской улице (оказалось, что румына подкупить нетрудно, но бежать было некуда). Мама сходила домой и принесла всем нам теплую одежду, зонты и еду. Уже стало холодно и пошли дожди — ведь было уже 19 октября. Мама рассказала о слухах, что людей из пунктов этапом выгоняют за город в специальные лагеря — гетто — и они там будут находиться. А в Одессе евреи не будут иметь права жить. Мама стала успокаивать, что нас не расстреляют. Мама также принесла из дому бинты, вату и йод. Когда пригнали папу, то мы в сарае обработали его раны и перевязали. Мама принесла папе белье и рубашку, и ему стало легче.
Я хочу теперь рассказать о бессарабских евреях. Когда началась война, то очень много бессарабских евреев бежало от немцев в Одессу и у нас в городе появилось очень много беженцев, что осложнило эвакуацию одесситов. Я уже говорила, что из Одессы можно было эвакуироваться только морем, так как все вокруг уже было занято немцами. Часть бессарабских евреев смогла эвакуироваться, а большинство их оказалось в оккупации вместе с одесситами. Когда нас 17 октября выгнали на пункт, то одновременно с одесситами там находились и бессарабцы, но их не регистрировали, как одесситов, и многие им завидовали. Я помню, что на пункте румынские солдаты ежедневно объявляли, что румынские евреи должны собраться возле ворот без регистрации. Все говорили, что они своих отпускают. А потом, когда я уже была дома, то наша соседка (русская) рассказала, что 8 тысяч бессарабских евреев загнали в пороховые склады на 3-й станции, установили вокруг пулеметы, взорвали склады, а пытавшихся бежать расстреляли.
В ночь с 21 на 22 октября в здании НКВД было совещание немцев и румын по случаю взятия Одессы, на котором присутствовало большое начальство, и партизаны взорвали это здание. Говорили, что почти все погибли. Начался террор. По всему городу был вывешен приказ о том, что за одного румына будет расстреляно 100 заложников, а за одного немца — 200 заложников. Эта различная «цена» объяснялась тем, что немцы считали румын «низшей расой» и, например, немецкий солдат мог ударить румынского офицера. 22 октября на нашем пункте выгнали, как всегда, мужчин на разборку баррикад, и больше никогда мы папу не видели. В это же утро на пункт пригнали очень много русских мужчин — заложников. Русских и украинских женщин и детей не трогали. 22 октября двор пункта выглядел наподобие большой клетки, заполненной разъяренными дикими зверьми. Я уже говорила, что на пункте, не сговариваясь, говорили шепотом, но когда пригнали русских мужчин — заложников, то картина стала противоположной. Не то что они громко говорили — они кричали, буквально выли. Потом прибежало много их родных — жены, дети, матери облепили ворота с наружной стороны (ворота был и на замке) и тоже кричали, плакали. Вот такая была картина.
Сейчас, столько лет спустя, я почувствовала и поняла, почему был такой контраст: от шепота до крика. Ведь евреи, которые, по несчастью, остались в городе, знали, что они обречены, что немцы их в живых не оставят и поэтому както внутренне к этому были готовы. Хотя каждый надеялся, что произойдет чудо — ведь так уж создан человек, что пока он живет, то надеется. Русское население тоже знало, что евреев немцы уничтожают. Многие русские говорили: «А что мне бояться: я не еврей и не коммунист, пусть они боятся». И действительно, в первые дни до террора забирали евреев и коммунистов. И вдруг стали так неожиданно забирать русских и украинцев, и они оказались за одной решеткой с обреченными и, естественно, они завыли.
Я стояла во дворе вблизи ворот и вдруг увидела Аню Долгову. Она стояла с наружной стороны ворот на улице и пыталась кого-то найти. Я пробралась к воротам, и она заметила меня и сказала: «Женя, и ты здесь? Ты не уехала?» В первый раз за все время у меня потекли слезы. Ведь я Аню хорошо знала: я дружила с Бетей, а Аня жила с ней в одном доме и тоже была нашей подругой, и никакой разницы между нами не было… А теперь мы стояли друг против друга, только она на свободе у ворот в безопасности, а я тоже стояла у этих же ворот, только с другой стороны, обреченная, не зная, за что, за какие преступления меня должны убить. Мне так стало обидно, и поэтому у меня потекли слезы.
За что? За что? Почему меня, маму, папу, сестричку должны уничтожить без всякой вины? Что мы сделали? Неужели только за то, что мы евреи? Мы все, обреченные, знали, что умрем, что фашисты нас в живых не оставят. Но все же надеялись, что наши придут и освободят. Не может быть, чтобы война продолжалась долго. Ведь Гитлер напал внезапно, не объявляя войны, но теперь наши соберут все силы и дадут отпор фашистам. Многие, в том числе и я, думали так. Только продержаться, только продержаться! О поражении никто не говорил, и ни у кого в мыслях не было, что Гитлер победит и нашей Советской страны не будет. Просто нужно время, и Сталин не даст нам погибнуть. «Пройдет немного времени, и Сталин их уничтожит». Ведь недаром в песне поется:
Если завтра война,
Если враг нападет,
Если темная сила нагрянет,
Как один человек, весь советский народ
За свободную Родину встанет.
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война, Если завтра в поход —
Будь сегодня к походу готов!
Так пели, и так все знали, и так были воспитаны. Вместо Бога нам дали Сталина, с именем Сталина люди погибали, с именем Сталина люди побеждали, с именем Сталина солдаты бросались на амбразуры.
Но я отвлеклась и теперь продолжу повествование. Аня пришла к подруге и принесла ей передачу. Мне же она сказала, что пойдет домой, а завтра утром и нам принесет кое-что поесть. Она ушла, а я маме рассказала все об этой встрече. Я сказала маме, что если удастся, то я с Аней убегу. Потом я подошла к Рае с нашего двора (она была старше меня и уже училась в институте) и предложила ей попробовать завтра убежать и рассказала свой план. Но она сидела обреченная и сказала, что никуда она не пойдет: «Что будет со всеми, то будет и со мной». Я ответила: «Со всеми будет смерть, и давай попробуем, ведь терять нечего». Она мне ничего больше не ответила и впоследствии погибла вместе со всеми. Моя сестричка все время и до последнего дня не хотела расстаться с мамой. А мама, как чувствовала, все время гнала меня от себя. Видно, материнское сердце ей подсказывало, что, может быть, я останусь жить.
Мы весь день сидели во дворе или спускались в сарай, но держались все время вместе: я, мама и сестричка. Мы все дни делали так: занимали очередь на регистрацию, а когда очередь приближалась, то уходили в сарай. Потом же, когда отправляли очередную партию, то опять занимали очередь. Людей каждый день пригоняли, и русских заложников тоже.
Вечером подошел ко мне переводчик из румынских евреев и сказал, чтобы я попыталась спрятаться где-нибудь, так как офицер велел ему привести меня ночью к нему. Переводчик рассказал мне о том, что он каждую ночь приводил к нему молодых женщин, которых офицер днем высматривал, а сегодня «он велел привести тебя, но мне тебя жалко, ведь ты же еще девочка». Я его поблагодарила, а сама вся дрожала и умирала от страха. Мысль о смерти уже была привычна, тем более что я была в окружении обреченных людей. А вот попасть в лапы врага, который будет над тобой глумиться… И вообще для меня это было самым страшным, страшней всего, страшней расстрела, голода, побоев. И мама тоже считала так. Наверное, современная молодежь, прочитав эти строки, не поверит в мою искренность или скажет: «Ханжа». Но я пишу правду. Видно, сказывалось и воспитание, и общий фон того времени. Я стояла и думала, что же мне делать. Страх был ужасный, и описать мое состояние невозможно. Я почувствовала себя совершенно одинокой, и даже мама не сможет меня защитить. Правда, 17 октября был подобный эпизод, но испуг был мгновенный и я опять оказалась с родными. А тут впереди целая ночь, и я совершенно одна. Я вошла в уборную и долго там пробыла. Сначала я решила, что всю ночь просижу там, но вдруг услышала чьи-то шаги. Я притихла, а затем вышла из уборной. Я не знала, что делать. Потом решила — пойду к маме, а когда придут за мной, то побегу к воротам и буду кричать. Все равно, в руки им не дамся. Я буду кричать, кусаться, пусть меня застрелят. Когда я приняла такое решение, то даже успокоилась и пошла к матери. Когда я спустилась в подвал, то надо было пойти направо, но я увидела впереди узкий коридорчик, который раньше не замечала, так там людей не было, и я пошла по этому коридорчику, держась за стены. Я на ощупь наткнулась на забитые доски, а она доска была оторвана снизу. Когда я протянула руку, то почувствовала, что за забитыми досками находится свободное пространство. Там оказались ящики, в одних был, по-видимому, песок, а в других — что-то помягче. Я решила туда забраться — отодвинула доску и стала протискиваться. Я была очень худенькой, и, конечно, мне это удалось. Залезла я в ящик: он был неполный и в нем было что-то мягкое, как мука. Потом я сдвинула изнутри доску на место.
Я просидела там всю ночь, но мама об этом ничего не знала. Обычно румыны в подвал не спускались, но тут я вдруг услышала румынскую речь и увидела мелькание света от фонарика. Я сидела, дрожала и ждала, чтобы скорей настало утро. Под утро я, по-видимому, заснула. Когда я очнулась, то уже было светло. Мне не верилось ,что я жива, и я боялась выйти, но это нужно было сделать. Я вылезла из ящика и оказалась в коридоре, но людей там не было. Я пошла к выходу и только тогда увидела, что вся испачкана в белом. По-видимому, в ящике был мел. Я сняла пальто и стала его, насколько смогла, оттирать от мела. Потом я вышла наверх и пошла в уборную, где была вода. Я намочила платок и, насколько смогла, привела себя в «божеский вид» (если так это можно назвать). Потом я пошла к маме.
Это было уже утро 25 октября. Когда мама меня увидела, то она расплакалась: «Где ты была? Я уже думала, что тебя никогда не увижу». Я ей все рассказала, как меня предупредили и что было… Мама рассказала, что всю ночь румыны с фонариками кого-то искали, «вероятно, тебя». Мама велела мне сидеть и не подниматься наверх, потому что румыны могут меня схватить. Я сказала ей, что должна прийти Аня и что мне больше оставаться здесь нельзя, а когда придет Аня, я попытаюсь подкупить румына и выйти. Но куда? Но в этот момент об этом не думалось. Мы поднялись наверх. Ждать пришлось недолго, и я увидела Аню. В это время пригнали людей. Я подошла к воротам, и Аня передала мне еду. Я сказала ей, чтобы она подошла к воротам на Пушкинской улице, а я постараюсь откупиться. Я отдала передачу маме, а она дала мне кулончик. Я сказала, что если выйду, то проберусь домой. Я поцеловала маму, ведь мы постоянно, каждую секунду, прощались друг с другом, и пошла к воротам на Пушкинской улице.
Идти туда я боялась, так как должна была пройти мимо окон, где находились солдаты и офицер. Но другого выхода не было, ведь оставаться было хуже смерти: пусть лучше застрелят за побег, и я пошла. Мне казалось, что вот сейчас меня схватят. Но я спокойно прошла, и никто не обратил на меня внимания. Выйти можно было только через ворота на Пушкинской улице. Там уже стояла Аня, и она стала просить, чтобы румын разрешил ей пройти в подъезд, так как она хочет со мной поговорить. Солдат впустил ее. Мы постояли с Аней, и я дала солдату кулончик и сказала, что пойду «ла каса» (домой), возьму поесть и одежду, так как холодно уже стало, а потом приду обратно, ведь здесь моя мама. Объяснялись мы руками.
И вдруг я вижу, что вышел офицер, остановился у дверей и, как мне показалось, смотрит на нас. Я испугалась и подумала — ну, все пропало. Я все же решила пойти с Аней на улицу — пусть стреляет. Ане я ничего не сказала, и мы вышли. Описать мое состояние невозможно. Когда мы с Аней вышли и пошли в сторону улицы Воровского, то мне показалось, что выстрелили и я упала. Когда мы выходили, то офицер видел меня. Я до сих пор не могу понять, почему он меня не задержал. Мне казалось, что он меня узнал. Так почему он меня отпустил? Это для меня на всю жизнь осталось загадкой. Но мне терять было нечего, так как если бы я осталась, то, наверное, они меня ночью опять бы искали. Когда я выходила, то была уверена, что меня сейчас застрелят как беглеца. Но лучше так, чем ночью попасться офицеру в лапы.
Я решила дойти до улицы Воровского и по ней пойти домой. Мне казалось, что на этой улице тише, чем на улице Чкалова. Аня жила на улице Чкалова. Когда мы вышли из ворот, то я попросила Аню, чтобы она дошла со мной до улицы Воровского, так как одной было опасней. Мы дошли до улицы Воровского, несколько минут постояли там. Она мне рассказала, что Фира живет с мамой и братиком у себя дома и их не трогают. И евреи не только во всем доме, но и во всем квартале спокойно живут, и их не выгоняют. (О Фире я расскажу отдельно.) Аня сказала мне: «Фира многих прячет у себя. Может, и ты пойдешь к ней? Мне кажется, что она тебя впустит. Попробуй». Я обрадовалась, но сказала, что сейчас попробую незаметно пробраться домой, взять кое-что из вещей и переодеться, так как я грязная, а потом нужно будет думать о маме с сестричкой.
Мы расстались — Аня пошла по Пушкинской улице домой, а я направилась к себе домой. Я шла и шептала про себя: «Только бы во дворе никто не заметил, только бы пробраться домой». Когда я была недалеко от дома, вдруг ко мне подбежала какая-то женщина и стала кричать: «Смотрите, православные, — она еще разгуливает! Моего бедного мужа взяли заложником, а эта гадина на свободе!» Она схватила меня за волосы, стала бить и звать: «Патруль, патруль!» Собрался народ, и, конечно, появились солдаты. Меня под конвоем отправили на Слободку, в гетто. Там в помещении бывшего общежития института водников находился тифозный изолятор. Положение было отчаянное, и я думала: «Зачем убежала? Теперь я одна, без мамы и сестрички. Все равно схватили, и никуда от них не денешься». Мне стало так жутко…
- Назад
- Вперёд >>
Читать книгу