Когда меня пригнали в гетто, у ворот я увидела будку, где дежурили солдаты — охрана. Патруль передал меня охране, и конвоиры сказали, что схватили меня на улице. Вдали от входных ворот я увидела четырех— или пятиэтажное здание. Вся большая территория общежития была обнесена высоким забором. Здание находилось в середине ограждения, далеко от ворот. Солдат-охранник толкнул меня и велел идти к зданию. Я пошла, а он стал бить ремнем по голове, и невольно я побежала. Он бежал за мной, все время бил меня по голове, по плечам, хохотал, ругался. Потом, уже в гетто, мне сказали, что они так всегда делают, когда приводят одиночек. Это они так развлекаются. В других местах, где находились евреи, они могли в любое время зайти, особенно когда напьются. Развлекались они по-разному: когда избивали, а когда насиловали. А тут, в гетто, был тифозный изолятор, они боялись заразиться тифом и поэтому в помещение не заходили. Им оставалось лишь единственное развлечение — избивать до подъезда.

В гетто был комендант, который назначал бригадиров из молодых бессарабских евреев-беженцев, которые знали румынский и немецкий языки. В обязанности этих бригадиров входили надзор за порядком, за соблюдением указаний оккупантов, сбор этапов.

Пригнали меня 25 октября. На втором этаже находились больные. Больных лечили врачи-евреи, находившиеся в гетто. Лечили больных только для того, чтобы эпидемия тифа не распространилась на оккупантов. Потом выздоровевших отправляли этапом на казнь. Выше располагались выздоровевшие и здоровые. Встретил меня бригадир, которого звали Изей. Он стал меня успокаивать и сказал: «Пойдем, покажу твое место». Поместил меня со здоровыми. Комната была битком набита людьми разного возраста. В основном там находились старики, женщины и дети. Все сидели на полу. Меня Изя поместил рядом с женщиной с дочкой лет семи — жителями Кишинева. У меня очень болела от побоев голова и все лицо опухло — глаз не было видно. Женщина намочила водой кусок материи и приложила мне к голове. Я им рассказала, что со мной произошло. Она, в свою очередь, рассказала, что когда началась война, то она со старшим сыном-инвалидом и дочерью эвакуировались в Одессу, к сестре. Сестру и ее детей с пункта отправили этапом, и их судьба ей неизвестна. Ее же с сыном и дочерью направили сюда. Сын умер от тифа, и ее к нему даже не допустили. Теперь она с дочерью ждут своей участи. Она говорила: «Мне ничего не нужно, только бы спасти доченьку». Она сказала, что бригадиру Изе отдала все, что имела, и он обещал договориться с русскими людьми, чтобы они спасли ребенка. Потом снова зашел Изя и велел мне выйти. Он сказал: «Я хочу помочь тебе. Через несколько дней будет отправлен этап в Ахмачетку — это лагерь смерти. Перед этапом я составляю списки. Но если у тебя есть ценности, то смогу оставить тебя. Все это я собираю для охраны». Я ответила, что у меня уже ничего нет. Он пожал плечами и велел идти на место.

Когда я вернулась, то женщина (ее звали тетей Идой) сказала мне: «Изя — страшный человек. Но когда он берет ценности, то слово сдерживает и не отправляет этапом. Но только до следующего этапа, и нужно каждый раз откупаться. Я надеюсь, может быть, он все-таки доченьку спрячет. А так как ты не можешь откупиться, то тебя отправят». Я спросила ее: «Что же мне делать?» Она рассказала, что некоторым удается бежать. Правда, это очень рискованно — как повезет. Если увидят — то пристрелят. Я ответила, что терять мне нечего. Тогда она объяснила, как можно бежать: от подъезда нужно незамеченной добежать до забора в то место, где стоит большой мусорный деревянный ящик. У ящика стоит перевернутое ведро. Следует встать на ведро, подтянуться, влезть на ящик, снова подтянуться и перевалиться через забор. Но опасность заключается еще в том, что охрана ходит вокруг забора, как внутри двора, так и снаружи. Если же охрана не заметит, то это еще не все. Нужно, чтобы никто из местного населения тоже не увидел и не выдал. Лучшее время для побега — когда охрана обедает и во дворе нет солдат.

Конечно, я всю ночь не спала, а утром тетя Ида сказала, что у меня отечность почти спала. Я ответила, что у меня ничего не болит. Теперь я понимаю, что у меня были напряжены нервы, я готовилась к побегу и поэтому не чувствовала боли. В напряжении я дождалась наступления обеда, проделала все, как научила тетя Ида, и мне удалось убежать. Я направилась домой, не зная, что меня ждет…

Когда в нашем дворе никого не было, то я пробралась домой, закрылась на ключ и тихо села на диван, не веря, что я дома. И только тогда я почувствовала, как сильно устала. Я вся дрожала, и у меня болели голова, руки, ноги и все тело. Я хотела подняться — ведь мне нужно было помыться и переодеться — но встать я не могла. Все шептала: «Сейчас встану, сейчас», а сама сидела, и все не верилось, что я дома. Ведь нас 17 октября выгнали из дома, а сейчас уже 26 октября. Мне казалось, что прошла уже вечность. Сколько за эти дни пришлось уже пережить, сколько раз я думала, что меня расстреляют. А вот я жива, но надолго ли? Вот я сейчас сижу дома и не знаю, что может быть через минуту. Поэтому я сидела и наслаждалась минутами жизни. Я сидела и смотрела, и мне казалось, что все это я вижу впервые. Ах, как здесь хорошо, а ведь я здесь жила и какая я была счастливая! А теперь я не знаю, что будет со мной. Я нахожусь дома незаконно, ведь я не имею права здесь жить. А где? А нигде… Немцы считают, что раз я еврейка, то не должна существовать и, конечно, скоро меня не станет. А как хочется жить! Вот так я сидела и думала, а смерти своей не видела и незаметно уснула.

А под вечер пришли мама и сестричка. Мама рассказала, что ей повезло, так как тот караульный, который выпустил ее в тот раз, стоял в это время на посту. Она подошла и попросила, чтобы он отпустил ее домой переодеться, а когда она вернется, и ему кое-что принесет. Он ее выпустил, так как, вероятно, поверил, потому что она уже возвращалась.

Хочу пояснить, почему румыны иногда отпускали евреев за взятку. Это было связано с тем, что еще не всех евреев выгнали из домов. Ведь всех сразу уничтожить было невозможно. И поэтому румыны отпускали и брали за это ценности. Какая разница — днем раньше, днем позже. Все равно ни одного еврея не должно остаться в городе. Уничтожению подлежали и те, у кого мать или отец были другой национальности, даже в третьем поколении.

Поздно вечером мама спустилась на первый этаж к Фабрикантам. Бабушка очень плакала и стала просить, чтобы мы жили у них, так после того как румыны сбросили дедушку с кровати, он совсем не может двигаться и ей с ним очень трудно. Мама рассказала им, что они убежали из пункта и хотя Фабрикантам разрешили жить дома, мы на это не имеем права. Бабушка сказала, что она в первый день откупилась и румыны еще несколько раз заходили и она все время откупается и будет делать это до тех пор, пока оккупантов не прогонят. Все надеялись, что Одессу скоро освободят. А Одесса была освобождена лишь 10 апреля 1944 г., то есть спустя два с половиной года. Мама пришла домой и все рассказала мне. Я сказала: «Какая разница, откуда нас выгонят? Давай спустимся. Жалко их». (Мы жили в одной парадной, только наша семья на третьем этаже, а они на первом.)

Итак, мама, я и сестричка Адочка стали ночевать у них в маленькой комнате. Спали все втроем на одной кровати. Правда, кровать была большая. Мама самое необходимое принесла из нашей квартиры. Бабушка Фабрикант сказала, что у них уже не осталось еды. Мама решила, что утром она пойдет на Привоз, возьмет с собой вещи и, может быть, обменяет, а может, и продаст и тогда купит продукты для всех нас. Я стала ее просить, чтобы она не ходила, так как бабушке говорила Лизочка (соседка), что немцы на базаре ловят женщин-евреек, отрезают им груди и издеваются до тех пор, пока они не умрут страшной смертью. Немцы евреек не насиловали, не хотели мешать свою арийскую кровь с иудейской. Я сказала маме, что пойду сама, так как на меня меньше обратят внимания. Наконец, мама согласилась.

Мне дали вещи для продажи, а лучше — для обмена. Когда я шла на базар, то должна была пройти мимо вокзала. Когда подходила к вокзалу, то издалека увидела, что напротив вокзала возле ограды круглого садика стоит очередь. Я решила подойти и узнать, что там продают. Когда стала переходить дорогу, то увидела, что там — люди висят! Это была виселица. Я остановилась, но навстречу шли немцы. Тогда я повернулась и пошла к базару. Я шла и не видела ничего перед собой: перед глазами стояло одно — виселица. Вдруг я услышала, что кто-то кричит — это была женщина. Она кричала, что я хожу как слепая, наталкиваюсь на всех, и толкнула меня. Я упала, и меня кто-то поднял, собралась толпа, и начали кричать. Кричали на эту женщину, и она тоже кричала. А я ушла, прошла через базар до выхода на улице Красной (ныне Советской) Армии, после чего пошла другой дорогой домой.

Когда я пришла домой, то сказала, что на базаре было много патрулей и поэтому ничего не купила. Я не сказала о том, что видела. Мама мне дала горячего чая. Я выпила его и пошла в маленькую комнату, легла на кровать и сразу уснула. Спала, по-видимому, недолго. Когда я проснулась, то у меня перед глазами стояла виселица. И вдруг я увидела папу. Все повешенные были раздеты. В маленькой комнате было темно, ставни были закрыты, а свет я не включала. Я стала всматриваться в темноту, очень ясно увидела виселицу и повешенных людей. Это были мужчины. Я лежала и всматривалась в темноту и все ясней видела своего папу. У них на шее висели таблички. Больше я не в силах была лежать и встала. Мне казалось, что я схожу с ума. Но эта виселица не исчезала из моих глаз. Я себя уговаривала, что, конечно, это не папа. И тут у меня появилось желание — пойти на пункт и посмотреть: а вдруг папу опять пригнали и он там. Я сказала маме, что хочу пойти поискать папу: а вдруг он на пункте. Мама ответила, что она об этом тоже думала, но боится меня одну отпускать. Я опять стала ее уговаривать: я уже сегодня ходила, на меня не обращают внимания и много таких ребят ходят по улицам и их не останавливают, так как проверяют документы только у взрослых. Следует отметить, что когда началось это несчастье, то евреи очень опустились и их на улице можно было узнать. Поэтому я привела себя в порядок. Я была очень худенькая, а за это время еще больше похудела и выглядела совсем девочкой. Мама согласилась, дала мне сахар, испекла лепешки и дала также часики, чтобы я смогла выкупить папу. Я сказала, что если они меня схватят, то я откуплюсь и пусть она не волнуется.

Я пошла. Колесила переулками, а потом прошла мимо ворот пункта, выходивших на улицу Чкалова. У ворот, как всегда, стояло много людей, приходивших на свидание к русским мужчинам-заложникам. Ворота были железные, в фигурных решетках (они и сейчас стоят). Я сразу к воротам не подошла, а дошла до улицы Ленина и потом вернулась. Наконец, решилась и подошла к воротам. Протиснулась к решетке, но ничего не смогла рассмотреть — там было много народу. Я хотела найти знакомых и чтонибудь узнать. Но никого не увидела. Попросить чужих поискать боялась — не знаешь на кого нарвешься: папе не поможешь и сама туда попадешь. И все же нужно было решиться. Я подошла к девушке, которая пришла на свидание к отцу-заложнику (русскому), и попросила, чтобы ее отец помог мне найти человека, и назвала фамилию моего отца. Она согласилась и велела мне встать подальше от ворот, для безопасности, и не бояться, так как она меня не выдаст. Я дала ей сахар и лепешки для передачи моему отцу, а затем пусть они вместе подойдут к воротам на Пушкинской улице. Я обещала дать ей часики, чтобы попытаться выкупить наших отцов. Она сказала, что все так и сделает. Чтобы не бросаться в глаза людям, я стала ходить по улице Чкалова до улицы Ленина и обратно. Потом подошла эта девушка и сказала, что все передала своему отцу и он долго искал и звал по фамилии, но никто не отозвался. А ее отец сейчас подойдет к воротам на Пушкинской улице. Девушка еще сказала, что у нее ничего нет, чтобы выкупить своего отца. Я ей дала часики — я не могла поступить иначе. Издалека наблюдала, как они вышли из ворот и направились к улице Воровского. Девушка махнула рукой, чтобы я шла за ними. Когда я подошла к ним, то ее отец не знал, как меня отблагодарить. Девушка отдала мне лепешки и сахар, а ее отец сказал, чтобы я пошла к ним домой. Я ответила, что меня ждут мама и сестричка и что мне нужно искать папу. Он дал мне адрес и сказал, что я ему жизнь спасла и если мне станет очень тяжело, то чтобы я к ним пришла и он постарается меня спрятать, а потом отвезет в деревню. Я поблагодарила, и мы расстались. Таким образом, у меня в запасе на спасение было уже два варианта — Фира и эти люди.

Пришла домой и сразу записала адрес этих людей, чтобы не забыть. Маме я рассказала обо всем. Мама стала очень плакать — ведь папы уже нет. Я ее успокаивала и сказала, что узнаю, где еще есть пункты, и буду там искать папу.

Кушать у нас ничего не было, и утром я снова пошла на Привоз, но только другой дорогой. Я стала понемногу привыкать к новой жизни и ходить по улицам, но всегда была очень внимательной. Мне удалось обменять отрез и платье на несколько килограммов чечевицы и лук, а за туфли мне дали марки, на которые я купила подсолнечное масло, и пошла домой. Меня долго не было, и мама очень обрадовалась, что все обошлось. Мама сварила чечевицу, а бабушка Фабрикант научила делать салат из лука. Но где папа, мы не знали. Потом к бабушке Фабрикант зашла Лизочка и сказала, что ее мужа Шойлыка повесили с Леней Губерманом, которому было всего 16 лет, мужем ее сестры и нашим папой. Она сказала, на каком месте их повесили. Тогда я поняла, что все же видела папу среди повешенных у ограды садика напротив вокзала. Она еще раз приходила, и мы поняли, что она сошла с ума. Она нам много рассказывала и все хохотала… Говорила, что ее Шойлык дома и что она уложила его спать и чтобы мы не кричали, а то он может проснуться. Мама ее накормила, и мы просили ее остаться, но она сказала, что Шойлык лежит на улице и ему холодно. Она стала меня тащить, чтобы я пошла с ней, так как мой папа тоже там лежит, им очень холодно и они ждут, когда мы их заберем. Удержать мы ее не смогли, она ушла, и больше я никогда ее не видела.

Немцы снимали повешенных с виселиц, клали их на перекрестках, а у жертв на шее были таблички: «За взрыв», «За поджог». Подойти к ним было нельзя: тут же застрелят. Когда начался террор, то по каждому кварталу ходило по семь солдат-румын, а в конце каждого квартала стояло по два солдата-румына, и они проверяли документы. Нам казалось, что все войска заняты только тем, чтобы вести войну с евреями и коммунистами. В течение этого времени румыны приходили к нам во двор, ходили по еврейским квартирам, вскрывали их и грабили. Однажды пришли румыны и выгнали нас, а когда они ушли и мы вернулись, то увидели такую картину: все было разбросано, валялись пустые глиняные банки (в них было варенье), на полу лежала простыня, на которой было нагажено.

В ноябре 1941 г. вышел приказ о том, что все люди еврейского происхождения, независимо от возраста, должны явиться на Дальник. На сборы дали два дня. После этих двух дней ни один еврей не должен был оставаться в городе.

Мама стала собираться. Она приготовила для каждого узелок, сшила вещевые мешочки и приготовила длинные ручки, чтобы можно было их повесить на плечо. Я старалась оттянуть время и просила ее, так же как на пункте, не спешить и пойти попозже. Мама боялась и говорила, что если они узнают, что мы еще дома, «так они…» Я ей сказала: «А что так..? Ведь все равно, мы идем на смерть. Ведь ты уже видела, что тех, кого выгнали этапом с пункта, уже никто не видел живыми». А мама ответила, что вместе легче, а если нас погонят одних, то это страшнее. Я оттянула еще на полтора дня, мы у себя дома переночевали еще одну ночь — последнюю в нашей жизни в своем доме. С такими мыслями, прощаясь с домом, прощаясь с жизнью, мы вышли. Сестричка сказала: «Мама, мамочка, когда нас станут расстреливать, то обними нас покрепче». Сестричке было девять лет. Мама стала ее успокаивать и говорить, что нас отправят в лагерь и там мы будем жить. А сестренка говорила: «Нет, мамочка, прошу тебя, обними нас покрепче».

На четвертый день я, мама и сестричка вышли сами из дома. Попрощались с семьей Фабрикант, а бабушка нам рассказала, что приходила дворник и велела им уйти. Бабушка сказала, что муж парализован и она останется с ним до конца. Дворник ответила, что если хоть один еврей останется в доме, то ее повесят на воротах. Бабушка очень плакала, просто убивалась. Мама стала ее успокаивать: «Вот увидите, вас не тронут». Так мы вышли уже второй раз из дома, но только сами — «добровольно».

Мы решили пойти по улице Воровского. Сначала мы были одни и евреев не видели. Мама сказала: «Вот видишь, все уже ушли». Мне, правда, сначала стало страшно. Прошли мы несколько кварталов и увидели, как далеко по мостовой шла колонна, подобно демонстрации. Мы прибавили шагу и скоро очутились недалеко от колонны. Колонна шла по мостовой, со всех сторон ее окружал конвой, а на тротуарах стоял народ. Мы вышли сами, а оказались под конвоем. Когда мы подходили к колонне, то нас заметили солдаты. Они подбежали к нам и начали бить прикладами, заставили бежать к колонне и кричали: «Ай, ай, репеде, репеде!» («быстрей, быстрей!») Солдаты ругались: «Футуз паштыля, ши бесерека круче мыты» (перевод я знаю). Так мы оказались в колонне под конвоем. Когда мы прошли еще несколько кварталов, за это время за нами оказалось уже много народу. Колонна была очень большой: не видно было ни начала колонны, ни ее конца. А румыны все кричали: «Ай репеде, ай репеде!» Почти вся колонна состояла из стариков, женщин и детей. Дети были грудные, по годику, два, три и т.д. Матери несли их на руках. Мы прошли уже большое расстояние, но румыны не давали нам отдохнуть и только подгоняли: быстрей, быстрей. Народ шел тихо, никто не говорил, никто не плакал.

Колонна шла по мостовой, а я в это время почему-то вспомнила, как со школой тоже по мостовой ходила на демонстрацию и как было весело 1 мая, сколько было цветов, все ребята были в карнавальных костюмах — наша колонна была колонной цветов. Много наших девочек в классе, Бетя, Лиля, Муся, Лида и другие, и каждая девочка была цветком. Все мамы с нами шили костюмы. Я была чайной розой. Шили костюмы из марли, марлю красили и крахмалили. Я была очень худенькой, а в Одессе тогда все дети должны были быть толстенькими, и мама очень переживала. Но по сегодняшним нормам я была нормальной. На голове у меня был веночек из цветов. А вокруг была музыка, было очень радостно и весело. Какие мы были счастливые и пели песни. Еще я пела в хоре в Одесском дворце пионеров. Наш хор выступал в Одесском оперном театре в сопровождении оркестра консерватории под руководством профессора Столярского (учителя Давида Ойстраха). Я также училась в студии художественного слова, находившейся вблизи института Филатова, и на каждом школьном вечере выступала с подругами. Ведь это было недавно…

Теперь я тоже иду по мостовой.., но по краям конвой, а на тротуарах стоят русские и украинцы. Я шла и смотрела на лица людей. Было много школьников, мужчин, женщин, стариков, все стояли и смотрели на нас. По всему пути стоял народ, и мы проходили как сквозь строй. 

Я смотрела на ребят и все думала: «Но почему? Что это такое? Вот идут преступники, а народ смотрит, как их ведут на казнь. И среди них я, мои мама и сестричка! Чудовищно!» Мы шли, все устали, но румыны нас все время подгоняли. Несколько раз этап останавливали, но присесть не разрешали. Стоило только присесть, как румыны начинали ругаться, бить прикладами и ногами.

Вдруг я заметила среди людей, которые на нас смотрели, двух девочек из нашего класса. Когда я их увидела, то мне стало стыдно и я опустила голову, чтобы они меня не узнали. Я все не могла понять: почему люди стоят? Ведь мы все земляки, все из одного города, они стоят и смотрят, а нас гонят. Видела, что стоят женщины и плачут. Но были те, которые кричали: «Двадцать лет вы пили нашу кровь. Теперь пришла расплата». Они также кричали: «Бей жидов, спасай Россию. Пришел конец вам и вашей власти». Другие крики были в таком же роде. Многие врывались в колонну, вырывали из рук обреченных узелки и кричали: «Зачем это вам? Это вам уже не нужно — все равно вас ведут на расстрел». Это делали взрослые мужчины и мальчишки. В это время колонна как будто ожила: дети, взрослые начали плакать и кричать, а румыны били их прикладами. Многие падали, и тогда румыны били их ногами. Люди стали друг друга поднимать. Мама, я и сестричка поддерживали друг друга и помогали одной женщине с трех-четырехлетним ребенком, которого она держала на руках. Иногда мама и я давали ей отдохнуть. Когда нас останавливали, то мы спинами опирались друг на друга.

Так нас гнали на Дальник. По колонне разнесся слух, что вот еще немножко и скоро Дальник. А сестренка Адочка услышала и говорит: «Неужели скоро кончатся эти муки?» Потом нас опять остановили, но на этот раз мы стояли очень долго. Ноги гудели, мы находились уже на окраине города. С правой стороны был длинный, на несколько кварталов, забор. Румыны велели колонне подойти к забору. Люди у забора сели на свои узелки. Хорошо, что в этот день не было дождя. Но когда мы сидели у забора, то стал накрапывать дождь. Мы очень долго сидели, вынули зонтики и какое-то еще маленькое байковое одеяльце.

Пока мы сидели, по колонне стали распространяться слухи. Говорили, что мы уже почти на Дальнике, но нас не пускают, так как там уже много народу, и это было правдой. Другие говорили, что ожидают офицера. Мы все сидели. Слава Богу, что нам разрешили сидеть. Потом нам велели подняться. Мы находились далеко от начала колонны, и тут первую (головную) часть колонны погнали, а нам снова велели сесть. Мы эту команду не слышали, но по колонне, по цепочке, все передавали. Таким образом, большая часть колонны попала на Дальник, а мы остались сидеть. Опять разнесся слух, что там переполнено и накопилось столько трупов, что они долго с ними не справятся.

Мы уже стали мечтать, чтобы скорее попасть на Дальник. Ведь медленно умирать очень тяжело. А умереть побыстрее — ведь это для нас было уже счастьем. И вдруг солдаты стали кричать: «Ла каса, ла каса!» («Домой, домой!»). Мы сидели, и никто не верил. Румыны стали нас поднимать прикладами и кричать: «Ла каса, ла каса, ай, ай. Антонеску дал приказ — всем ла каса». Но народ продолжал сидеть. Я хотела встать и пойти, ноги как будто отдохнули, но не слушались. Румыны, видя, что люди стоят, выругались и ушли. Мы остались одни, без конвоя.

Только тогда люди очнулись. Боже мой, что было! Люди вставали, кричали: «Антонеску дал приказ — домой!» Все плакали, обнимались. Возле нас сидела женщина. Когда мы поднялись, то увидели, что она сидит, облокотившись на забор. Мы только что с ней говорили, и она нас угощала коржиками. Я нагнулась и начала ее будить, но она упала — была мертва. Потом, когда мы пошли домой, то видели, что много людей не поднялось. Наблюдала такую картину: лежала женщина, а возле нее сидел маленький ребенок и плакал. Мы подошли, думая, что женщине плохо, и хотели ей помочь, но она была мертва. Мы уже хотели взять с собой ребенка, но тут подошла молодая женщина с кружкой и сказала, что это ее сестра, ей стало плохо и она побежала и выпросила воду, но когда вернулась, сестра была уже мертва. Она кричала: «Что же мне делать?» Потом она схватила ребенка и убежала, оставив мертвую сестру. Все это было нормальным: ведь хоронить не разрешалось — мы были вне закона, ни документов, ни прав. Просто нас оставили, временно, жить.

Мы пошли домой. Это был первый и единственный день за все время фашистской оккупации, когда уцелевшие евреи так легко, равноправно и свободно шли по городу. Мы были свободны, равноправны, и нам не нужно прятаться. Ведь нам разрешили идти домой: «Антонеску дал приказ — всем евреям ла каса. И теперь мы будем иметь право жить у себя дома. Боже мой, неужели это правда, нас не убьют и мы сможем ходить куда нам захочется по городу, как все люди, не бояться издевательств и уничтожения». Вот так каждый думал и чувствовал. А навстречу шли люди и по-разному нас встречали.

Одни нам улыбались, плакали и поздравляли, а другие говорили: «Вот обрезанцы идут, оставили их на семя». Третьи говорили: «Как вас много — уничтожают, уничтожают и никак не уничтожат». Но кто это говорил, кто?.. Ведь это были наши земляки, ведь мы с ними жили в одном городе, общались, работали, учились, дружили. Ведь до войны не было никакой разницы между нами. Мы, дети, просто не знали, кто какой нации. В каждом доме жили украинцы, русские, евреи, греки, и в домах Одессы, в основном, соседи очень дружно жили: громко кричали, как это свойственно южному темпераменту, но никогда не были злопамятны и всегда были милосердны. Никогда не было межнациональной вражды. Ходили все на Привоз, готовили «синенькие», кабачки, фаршированную рыбу, соус, компот, маринованную свежую килечку, украинский борщ. Украинцы, русские говорили с еврейским акцентом, а евреи — с украинским. В разговоре попадались русские, украинские, еврейские слова. Так что же произошло, и так сразу? Никак до сих пор понять не могу. Ведь война началась 22 июня, и до последней минуты, пока не пришли немцы, жили все дружно. И до оккупации тоже было очень тяжело: непрерывные бомбежки и обстрелы города, и всем было нелегко — война. Все подвергались каждую минуту равной опасности. Город сильно бомбили: немцы сначала бросали зажигательные бомбы, а потом фугасные бомбы и мины. Мина, падая, сносила целый квартал домов. Да, было очень тяжело, но люди до последних минут жили дружно и помогали друг другу. C первых дней начала войны все как-то сплотились, стали даже ближе, родней. Сначала немцы при налетах бросали зажигательные бомбы. Весь дом, по очереди, дежурил, и гасили пожары на крыше. Люди, взрослые и дети, строили баррикады. Мы тогда все проклинали Гитлера и говорили, что не могли ценить довоенное время. Ночами почти весь дом не спал. Спать было невозможно, так как особенно ночами бомбежка усиливалась и все время объявляли тревогу. Ночами люди мечтали: «Только бы кончилась война. Как мы все будем хорошо и дружно жить после войны». Народ Одессы строил баррикады и был готов к уличным боям, но это не произошло. 16 октября 1941 г. в Одессу вошли немцы, и, как я уже писала, сразу же на дверях своих квартир русские и украинцы нарисовали мелом большие кресты. С этой минуты единый, многонациональный, дружный город, в том числе и наш дом, кончился: евреи стали вне закона. Я не думала об этом писать, я просто решила написать о себе, о моих родных и о людях, которые так страдали и были уничтожены без всякой вины, только за то, что они евреи. Но в ходе воспоминаний все всплывает в памяти, тянется цепочкой, разорвать которую невозможно. Да, я немного отвлеклась…

Как я уже говорила, оставшихся в живых евреев, которые не попали на Дальник, отправили домой, как говорили румыны, «по приказу Антонеску». Когда мы пришли домой, то мама и сестричка горько плакали, а я их успокаивала. Я говорила: «Хорошо, что пошли позже, так как те, которые ушли вовремя по приказу, — не вернулись». Мама сказала: «Мы остались живы, а папа...». Она поверила, что после приказа Антонеску мы останемся жить. Но я чувствовала, что все это временно.

Потом вышел приказ, чтобы все евреи пошили себе «могендовид» (звезду Давида, шестиконечную звезду) — это религиозный еврейский знак, как крестик у христиан. Крестик я знала, но о «могендовиде» до этого времени мне ничего не было известно. Необходимо было нашить на черный квадрат желтую шестиконечную звезду. Евреи должны были прикрепить этот знак спереди на груди и сзади на спине, чтобы было видно — по улице идет еврей. Мама пошила эти знаки всем: себе, мне и сестричке. Но я не носила этот знак, а держала его в муфточке, в карманчике. Так мы стали жить — меченые. Два дня просидели дома, так как боялись выйти на улицу. Но потом мама решила пойти на базар: керосин кончился и нужно было кое-что продать, так как у нас не было марок. Я боялась отпускать маму, но она сказала, что раз разрешили жить, то ее не тронут. Мама ушла, и ее долго не было. Сестричка стала плакать: «Маму убили, и она уже никогда не придет». Я ее успокаивала, но сама тоже так думала. Так мы сидели, и я думала: «Вот папы и мамы уже нет. Теперь очередь за нами. Но что мне делать? Пока нам разрешили жить, то я буду всюду ходить с сестричкой и никогда ее одну не оставлю». Меня трясло, а сестренка перестала плакать и сидела как окаменевшая. Я ее обняла, стала успокаивать, что-то говорила ей, но она молчала.