Вдруг в дверь тихо постучали — пришла мама. Она была очень довольна, что смогла продать вещи, купить керосин и кое-что из еды. А мы сидели и молчали. Сестренка больше суток не сказала ни одного слова, только сидела, держалась руками за голову и раскачивалась. Так мы просидели дома еще два дня.
Потом мама еще раз решила пойти на базар и купить кукурузной муки для мамалыги. Кроме того, бабушка Фабрикант просила купить им продукты, так как у них тоже нечего было есть. Но сестричка стала просить, чтобы мама взяла нас с собой. Сестричка сказала, что нужно ходить всем вместе и умереть вместе. Но я ответила, что втроем мы больше будем бросаться в глаза. Мама успокоила нас и ушла. На этот раз она вернулась быстро, но вся избитая. Мама рассказала, что когда подходила к базару, то ее схватил какой-то мужик и стал кричать «жидовка». Он вырвал у мамы корзинку, где лежали вещи на обмен, сорвал шарф с головы, а все люди смотрели и никто не заступился. Он избил ее, и когда мама упала на землю, то стал бить ее ногами по голове. Потом подошел румын, велел маме подняться, выругался, велел ей уходить и разогнал толпу. После этого мама уже не ходила на базар. Я помогла маме раздеться, она умылась, я смазала ей ссадины йодом и наложила холодный компресс на голову, так как ее били по голове.
Утром я зашла к бабушке Фабрикант, и она сказала мне, что нужно купить, и я пошла на Привоз. Через вокзал я больше не ходила и старалась идти там, где потише. Пришла на Привоз, купила все, что нужно было, и сумела поменять вещи бабушки на продукты. На базаре продавали лепешки из гороха, супы. Я купила лепешки, подсолнечное масло, горох, семечки, лук, сахарин и пошла домой. Я встретила девочку Люду из нашей школы, которая сказала мне, что слышала, будто евреев больше убивать не будут, всех евреев соберут и отправят в гетто, а потом придут наши и освободят. Люда еще сказала, что несет вареную картошку военнопленным. Я спросила — а где они находятся? Она ответила, что за вокзалом. Я сказала, что тоже бы пошла, но боюсь. Люда ответила, что там бывает много народу. Правда, немцы гонят, но народ все же ухитряется передавать военнопленным еду. Я подумала, что если пойду с Людой, то будет незаметно, и мы пошли. Когда подошли, то увидела такую картину.
Недалеко от вокзала было ограждение, и там находились наши военнопленные. Они были ужасно истощенные, и на них было жутко смотреть. В большинстве это были солдаты из Средней Азии. Охраняли их немцы. Военнопленные перекатывали большие металлические бочки, и каждую бочку катил один. По-видимому, бочки были с горючим и очень тяжелыми. Военнопленные катили эти бочки, некоторые от изнеможения падали возле них, и тогда немцы избивали их прикладами. Но если кто-то уже не мог подняться, то немцы его пристреливали. Люди стояли и пытались передавать военнопленным еду. Я вынула лепешки, и Люда мне показала — куда можно подойти и незаметно передать. Мы с ней пошли, я дала ей лепешки, которые ей удалось передать военнопленному. Мы видели, как этот военнопленный делился с другими. Потом мы с Людой пошли домой. Она мне сказала, что часто ходит к военнопленным.
Я пришла домой, конечно, задержалась, а мама только спросила: «Ничего не случилось?» Я сказала, что все хорошо и мне удалось все сделать. Потом я рассказала маме о том, что с одной девочкой ходила к военнопленным и передала им купленные лепешки. Мама ответила, что меня могли там пристрелить. Я успокоила ее, сказав, что там было много народа.
На следующий день мама испекла из муки лепешки, сварила мамалыгу и сказала, что если я пойду с подружкой, то она мне разрешит. В доме напротив у меня была подружка — русская. Я пошла к ней, но ее мать меня в дом не впустила. Но Валя вышла, я ей все рассказала, и она пошла со мной. Когда я шла с русскими девочками, то мне было не так страшно. Мы несколько раз ходили с Валей, но она просила, чтобы ее мать не знала, что она ходит с еврейкой. Несколько раз я ходила сама, чтобы передать еду военнопленным, пока меня с матерью и сестричкой снова не выгнали из дома. Маму я больше на улицу не отпускала, и пока мы жили дома, до последнего приказа, всюду ходила только я. Ведь мы были вне закона: паспорта у евреев не было, а вместо паспортов были нашиты спереди и сзади желтые звезды — все должны видеть, что идет еврей, и если кто захочет, то может сделать с ним все, что вздумается.
По воскресеньям немцев отпускали гулять. Они напивались и шли развлекаться. Ходили они вместе с немцами-колонистами, грабили и избивали. Колонисты ходили в форме СС и все награбленное оставляли себе.
Я рассказала маме о том, что мне говорила Аня Долгова о Фире, живущей в доме на углу улиц Пушкинской и Чкалова, рядом с аптекой. Как я уже писала, ни Фиру, ни ее соседей по дому, ни всех евреев, живущих в этом квартале, оккупанты не трогали и они жили в своих квартирах. Почему это произошло?
Фире было лет пятнадцать-шестнадцать, и она была очень красивой, жила с родителями и братиком. У нее были золотисто-рыжеватые волосы, длинные, пышные, вившиеся крупными локонами, и она заплетала их в косы (в то время девочки косы почти не носили). Глаза у нее были большие, голубые. Отец ее был на фронте. В то несчастное утро 16 октября 1941 г. по Пушкинской улице прошли войска и какое-то подразделение румын «Компани ноу» разместилось в доме, где жила Фира. Как Фиру увидел их командир-офицер, я не знаю. Но в тот же вечер в квартиру Фиры зашел с переводчиком солдат и сказал, что у них будет жить офицер. В этой квартире семья Фиры занимала две раздельные комнаты, а в третьей комнате жила соседка-русская. Мать Фиры освободила комнату-спальню и приготовила постель. Все это время там находился солдат, а Фиру мать спрятала у соседки. Когда она приготовила постель, то солдат велел, чтобы она постелила на двоих. Мать спросила: «Поставить еще одну кровать?» Тогда солдат сказал, чтобы она позвала свою дочь: «Нашему офицеру понравилась твоя дочь, он хочет по-хорошему и женится на ней». Мать Фиры заплакала, упала в ноги: «Фира еще маленькая, ей еще рано, пожалейте ее». Солдат оттолкнул мать и ушел. Через некоторое время в квартиру вошло много солдат и этот солдат — денщик офицера. Он спросил: «Матка, где думишора (девушка)?» Мать опять стала плакать и просить. Тогда солдат сказал: «Наш офицер хотел по-хорошему, и ему очень нравится твоя дочка. Но если не хотят так, то эти солдаты пришли за ней и, как ни жалко, он ничем помочь не сможет». Он подал знак солдатам, они набросились на мать и стали кричать: «Где думишора?» В это время пришел офицер и велел солдатам уйти. Затем ушел и офицер.
На следующий день утром, 17 октября, пришел тот же солдат и сказал, что сейчас всех евреев будут выгонять из дома, но если ее дочь будет жить с офицером, то он спасет матку, евреев со всего квартала и их не выгонят из домов. «Дочка очень красивая (думишора фрумоз), и ее все равно изнасилуют, а так она будет спасена». Тогда мать постелила постель на двоих…
Свое слово офицер сдержал. Пока «Компани ноу» находилась во дворе, Фира и весь квартал были под охраной и никто их не трогал. Но после отправки этой роты на фронт Фира, ее мать, братик и все евреи были расстреляны.
Когда наступило воскресенье, то я решила пойти к Фире, так как в прошлое воскресенье немцы разбойничали в соседнем доме. Когда я пришла к Фире, то она велела пройти на кухню. Она даже не удивилась, когда увидела меня. Я сказала ей, что узнала от Ани Долговой о положении в их квартале. Она спросила меня: «Ты осталась одна?» Я ей все рассказала. Она меня накормила — у нее только птичьего молока не было. Я переночевала у них — Фира постелила мне в кладовке. На следующий день Фира привела меня в комнату и показала чистый лист бумаги, на котором уже были школьные штамп и круглая печать. Она сказала: «Я напишу о том, что ты русская». Мы придумали фамилию, имя и отчество и заполнили бланк, который я спрятала. Таким образом у меня появился документ, однажды спасший меня. Пробыла я у Фиры до вечера и пошла домой, так как она больше не предлагала остаться.
Мама очень расстроилась, так как она думала, что я там останусь. Я объяснила маме, что больше не могла там находиться, а завтра пойду на базар. Ведь маму я не выпускала из дому. Я была на базаре и у военнопленных, но на сей раз мне не удалось им ничего передать, так как немцы не разрешали даже подойти к сетке. Я еще один раз была у Фиры, но когда пришла к ней в третий раз, то она меня не впустила. Тетя Аня (соседка-русская) подала мне через окно знак, чтобы я подошла к черному ходу. Она меня тихонечко впустила, и я у нее просидела до вечера, а когда все легли спать, то она меня запрятала на черном ходу между дверьми — там стояла табуретка, и я просидела на ней всю ночь. Утром, в понедельник, я ушла и решила к Фире больше не ходить, вернее, она меня больше не впускала.
Когда я пришла домой, то мама сказала мне, что бабушка Фабрикант опять очень просит, чтобы мы жили у них. Я и так, когда ходила на Привоз за продуктами, меняла вещи на продукты и для них. Я ответила маме, что как она скажет, так и будет. Мы снова стали жить у Фабрикант, хотя дома у каждого была своя постель, а тут мы спали втроем на одной кровати. В квартире было уже холодно, так как мы не топили. Мы с мамой помогали бабушке — ведь дедушка был в очень плохом состоянии. Адочка всегда молчала, а я часто читала ей книжки, чтобы развлечь, но, по-моему, она не реагировала…
Так мы пока жили. Говорили, но хотя Антонеску разрешил жить евреям в городе, но румыны и немцы все равно ловят евреев на улицах, ходят по квартирам, грабят и издеваются. Шли слухи, что они не имеют права на это и есть приказ не избивать и не грабить евреев.
В одно из воскресений постучала в дверь соседка-русская и сказала, что она видела через окно, как много немцев, по-видимому, пьяных, вошло в дом напротив. Мама стала меня просить, чтобы я убежала к Фире. Я оделась и тихонько вышла из дома. Вообще самыми тяжелыми днями в то время, когда евреям разрешили находиться дома, были воскресенья. Было страшно ходить по улицам и страшно находиться дома. Только у Фиры было безопасно… Когда я вышла из дому, то опять решила пойти по улице Воровского, а не по улице Чкалова, так как там было как-то спокойнее и тише, по направлению к Пушкинской улице. Я такой дорогой уже ходила. Когда я прошла почти квартал по улице Воровского и подходила к углу, то вдруг из-за угла вышла целая группа пьяных немцев. Они были очень возбуждены, и с ними были два немца-колониста в форме СС. Бежать было бесполезно, так как они меня заметили, и я решила, что нужно просто спокойно идти, может быть, пронесет. На улице почти никого не было.
Немцы подошли ко мне и все что-то кричали. Я даже и теперь помню их лица: они были все, как на подбор, высокие, молодые, лица выхоленные, румяные, здоровые. Один из немцев схватил меня, прижал к дереву, а остальные окружили нас. Тот, который схватил, бил меня о дерево, и все хором кричали: «Юде? Юде?» Я отрицательно качала головой и говорила: «Нет». Я хотела достать документ, который мне написала Фира, но поняла, что это бесполезно, так как там были немцы-колонисты. Потом подбежал немец-колонист и сказал мне по-русски: «Что ты говоришь, что нет. Ведь ты еврейка. Будешь врать, будет хуже». А я все говорила — «нет». Потом этот колонист сказал немцам: «Юде! Юде!»Тогда немец, который бил меня о дерево, стал тащить меня во двор. Этот дом был двухэтажным, ворота были деревянные, низенькие, а над воротами, на втором этаже — окно. (Когда мы приезжали в Одессу после войны, то я показывала этот дом мужу и говорила, что здесь меня избивали. Этот дом и сейчас стоит.) Когда меня потащили во двор, то я споткнулась, упала, и они меня втащили волоком. Двор был маленьким; с левой стороны, в углу, была парадная, а посередине двора стоял стол.
Когда меня втащили, то бросили у стола. Один немецколонист остался стоять у стола, а все остальные разбежались по квартирам. Я поднялась и стала просить, чтобы он отпустил меня. Он рассмеялся и велел, чтобы я разделась. Я сказала ему: «Мерзавец! Ты хуже их». Я стояла, а он начал срывать пальто, и тогда я стала раздеваться: сняла пальто, шапочку, свитер, отдала ему и муфточку. Он велел мне снять туфли, и тогда я осталась стоять в одних чулках. В это время во двор согнали евреев, живших в этом доме, и стали накладывать награбленные вещи на стол. Было столько вещей, что они уже не помещались на столе — целая гора! Я сказала немцу-колонисту, что отдала все и теперь пойду домой. Но он ответил, что еще нельзя.
Среди евреев, которых немцы выгнали во двор, были молодая женщина с маленьким ребенком на руках, две старушки, женщина с дочкой моего возраста. Немцы всех нас погнали к лестнице. Напротив стола, в углу дома, была деревянная лестница, которая вела на длинный деревянный балкон, а на балконе были двери в квартиры. (Это в южных городах такие балконы. У нас во дворе тоже такой балкон.) На балконе немцы нашли квартиру, где жил старик-еврей, которого они тоже выгнали на балкон. Затем все немцы ворвались в эту квартиру. Один из немцев остался на балконе с нами, а двое немцев стали на пороге по обе стороны двери. Сначала они погнали старика — хозяина этой квартиры, и, когда он переходил порог, немцы, стоящие у порога, избивали его. Потом дверь закрылась. Мы стояли на балконе и слышали крики старика, которого избивали. Затем стало тихо, и мы услышали какие-то непонятные звуки — хлопки. Долго были слышны эти звуки, и молодая женщина с ребенком сказала, что немцы ищут золото и бьют по стенкам. Прошло некоторое время, старика выбросили, и он валялся на полу балкона. После этого завели женщину с ребенком, и повторилась такая же процедура. Невозможно было слышать эти крики. Затем вытолкали женщину, но на руках у нее уже не было ребенка. Я сейчас могла бы ее узнать. Женщина была красивой блондинкой. Она была вся растерзана: все вещи на ней были разорваны. Она бросилась бежать по балкону, немец ее не остановил, и она убежала. Мне кажется, что она сошла с ума. Потом загнали двух старушек и женщину, у которой была дочь моего возраста, и все повторилось. На этот раз было тихо, и слышались только вскрики и стоны. Прошло некоторое время, и их выбросили, а мать этой девочки вышла сама. Нас осталось двое: я и ее дочка. Все мы были раздеты: меня раздели, а их выгнали из квартир раздетыми. Когда немец нас толкнул к двери, то мать этой девочки схватила дочь и стала кричать: «Не дам, не дам, расстреляйте нас, не дам!» (Я и сейчас ее вижу: высокая, крупная женщина, с полным круглым лицом, а девочка тоже была крупной.) Немец оттолкнул женщину, открылась дверь, и он нас втолкнул.
Опять все, как по сценарию, повторилось: мы проходили через порог, и нас били ремнями. Ремни у немцев широкие с большими железными пряжками. (Когда мой муж-фронтовик прочитал об этом, то он сказал, что на пряжках немецких солдат была надпись «Гот мит унс» («С нами Бог»). Так именем Бога они прикрывали свои черные дьвольские дела). Немцы держали ремни сложенными вдвое и били пряжками. Когда я еще стояла на балконе и слышала, что старушки там не кричали, то дала себе слово постараться, насколько будет сил, терпеть и не кричать. Я успокаивала себя — ведь они никого не убили и, значит, есть надежда остаться живой. Все это придало мне силы. Мы перешли порог, получив свою порцию побоев. Когда вошла, то увидела такую картину: квартира старика была очень бедной, начинаясь маленьким коридорчиком, где горела керосинка, а на ней стоял большой чайник с кипящей водой. Нас втолкнули, и мы остановились в середине комнаты, а у окна стоял немец-колонист. В дверях стояли немцы, и в комнате было еще несколько немцев.
Вдруг я почувствовала, что по спине потек огонь, а потом увидела, что один из немцев держит кружку с кипятком. Я не успела опомниться, как он выплеснул кипяток на меня, в то время как другой немец обливал девочку. Потом немец-колонист подошел к нам и сказал: «Теперь раздевайтесь». Я ответила, что уже разделась и у меня все забрали. Немцы стояли и разговаривали между собой. Они, видно, уже не были такими пьяными и возбужденными. Когда я увидела, что немец-колонист отошел от окна, то воспользовалась моментом и прыгнула на подоконник. Окно было приоткрыто, и я решила лучше разбиться, чем переносить такое унижение, стыд и физическую боль. Но в этот момент меня ударили ремнем по голове и сбросили на пол. Немцы стали рвать на мне юбку и кофту. В это время я услышала крики и увидела, что на диване лежит девочка, а по обе стороны стоят немцы и избивают ее ремнями. Тут и меня бросили на кровать. Я лежала вниз лицом поперек кровати, и немцы начали меня бить, также как и девочку. Они стояли с обеих сторон и били меня пряжками ремней. Били они вполне профессионально, как настоящие палачи, стараясь нанести побольше повреждений.
Сначала они били, вернее, отбивали, спину. Спокойно, методично: удар с одной стороны, а потом удар с другой стороны, и так много раз: удар с одной стороны, удар с другой стороны. Я молчала, зажав зубами какую-то тряпку. Потом другой немец перевернул меня на бок. Я опять упала на живот, но он снова перевернул меня на бок, и они опять стали меня бить. Потом немец перевернул меня на другой бок, и все повторилось. Наконец, два немца схватили меня за ноги, один потянул одну ногу в одну сторону, а второй другую ногу в другую сторону. А два немца, которые били меня, стояли и ожидали завершения этой процедуры. Потом они стали так же монотонно избивать меня: раз один немец, раз другой. Они били меня между ногами. Я услышала, как кричит девочка. Когда они начали бить меня между ногами, то возникла такая резкая боль, что я тоже стала кричать. Больше я ничего не помню. Не знаю, сколько я пролежала, но когда очнулась, то в комнате никого не было и только сидел старик на полу, а я была вся мокрая. Вероятно, когда я потеряла сознание, они продолжали меня избивать, но я уже ничего не чувствовала. Уходя, они, вероятно, облили меня водой. Девочки тоже не было.
Я не стала ни о чем спрашивать. Конечно, подняться мне было очень тяжело, но я поднялась, и первая мысль была: почему? за что? Боль я не чувствовала, была только обида. Мне нужно было уйти, но я была совершенно голой и на мне оставались только чулки. Я стала искать какую-нибудь одежду и увидела, что у кровати лежит моя юбка. Я хотела нагнуться, но не смогла: у меня спереди все вздулось, опухло и были раны от пряжек. Но я все же, держась за кровать, нагнулась, чтобы поднять юбку… Я даже сейчас не могу это описать и никогда в жизни об этом никому не рассказывала: под кроватью лежал мертвый ребенок и его ручка находилась возле юбки. Я надела юбку, а кофта была вся разорвана. Я немножко пригладила волосы, а когда я выходила, то старик мне сказал, что немец-колонист пригрозил, что если он пожалуется, то они придут ночью и убьют его. В коридорчике висел какой-то плащ, я его надела и сказала, что если буду жива, то верну ему плащ.
Сейчас я это пишу и думаю, как же немцы все это проделывали! Как в спектакле, где каждый имел свою роль! Вот так они развлекались.
Побежала я домой. Это произошло недалеко от моего дома, и нужно было пробежать один квартал до улицы Свердлова, а затем по улице Свердлова почти целый квартал. Я бежала в чулках и думала только о том, чтобы дома все было благополучно. Вдруг я приду, а дома находятся немцы или они уже были там. Я хотела только увидеть невредимыми маму и сестричку. Когда прибежала домой, то там все было спокойно. Первой меня увидела бабушка Фабрикант, и она меня даже не узнала. Я стала говорить: «Бабушка, это же я». Она вскрикнула, и в это время подошла сестричка и спросила: «Что, немцы? Да?» Тут вышла мама, подошла ко мне, ничего не сказала и повела в маленькую комнату, раздела и положила на кровать. Меня лихорадило, и тогда я почувствовала, как мне больно.
На спине я лежать не могла — были глубокие раны от пряжек и всю спину жгло, на животе я тоже не могла лежать. Мама подняла меня и обработала спину. На спине у меня были пузыри: ведь они сначала облили спину кипятком, а потом уже били. Где было возможно, мама смазала спину йодом и подсолнечным маслом. Между ногами тоже все болело. Мама положила на стул подушку, и я села. Все болело и пекло. Мама и сестричка просидели возле меня всю ночь. Сестричка сказала: «Мама, если бы была отрава, то мы бы сейчас уснули и все было бы хорошо». Мама меня успокаивала: «Все пройдет, потерпи». Меня очень лихорадило, и мама несколько раз давала мне чай. Мама несколько раз меня спрашивала: «Они тебя не трогали? А это все заживет». Как я уже писала, для мамы было главным, что надо мной не наглумились.
Настало утро, жечь стало меньше, но между ногами все сильно вздулось и болело. Я не могла двигать ногами. Но уже к обеду я легла на кровать. Сначала у меня, видимо, был шок, но потом я стала все ярко вспоминать и начала сильно плакать — впервые за все время. Я плакала беспрерывно двое суток. У меня была истерика, и я все время кричала: «За что? За что?» Мне было обидно, и я хотела, чтобы кто-нибудь из моих подруг увидел, что немцы со мной сделали. Если я умру, то пусть подруги знают, что немцы со мной сделали, и когда у них будут дети, то пусть они расскажут им. Вот придут наши, и Аня Долгова должна обязательно рассказать, что немцы делали с нами. Так я думала и не переставала рыдать. Я стала просить маму, чтобы она кого-нибудь послала за Аней Долговой. Я все время кричала: «Аня, Аня, посмотри!» Мама попросила соседку-русскую, чтобы она привела Аню Долгову.
Аня Долгова пришла. Я лежала на кровати и рыдала, а Аня стояла и смотрела на меня. Я ей все говорила: «Аня, посмотри, что они со мной сделали! За что? За что?» Аня молчала, и я сказала ей: «Ты запомни, обязательно запомни и, когда наши придут, то все расскажи». Аня ушла. Только тогда я немного успокоилась и уснула. (После освобождения из лагеря я вернулась в Одессу и пришла к Ане Долговой. Ее мать велела мне сбросить с себя мешок — мою единственную одежду, — сожгла его, выкупала меня и дала мне надеть вещи Ани.)
Уже после войны, когда я вышла замуж (муж — офицер), то думала, что у меня не будет детей из-за побоев. Но вот я родила свою доченьку. Условия тогда были ужасные, и, конечно, мне было тяжело. Жили мы на Дальнем Востоке в воинской части, в сопках, в гарнизоне Филино (он даже не обозначен на карте). Воды не было, и ее привозили, но не ежедневно. Зимой собирали снег, растапливали его, использовали для приготовления пищи и купания ребенка. Не хватало хлеба, так как выдавали его только военным, а члены семей ничего не получали (сельская местность). Хлеба военным выдавали по 700 г в сутки — это был маленький кусочек, очень тяжелый, сырой, с запахом автола, с песком (хрустел на зубах). Хлеб был с песком потому, что, как говорили, зерно везли из Китая на открытых платформах. Из круп мужу, в основном, выдавали только чумизу и гаолян. Летом собирала лебеду и варила ее. Молока не было. На рынке, в Имане, картошка стоила 100 рублей маленькое ведро. Зимой было очень холодно — не хватало топлива. Электричество, от движка, подавали только до 11 часов вечера, а потом пользовались коптилкой из орудийной гильзы.
Сама я была очень худой. Во время беременности мне нечем было полакомиться, и я пила чай, вливая в него уксус. Тем самым получался кисло-сладкий чай. Сахар муж получал 750 г на месяц и почти весь отдавал мне. Но ничего, ведь это было послевоенное время. Мы победили в войне, освободили не только нашу страну, но и всю Европу от фашизма, и я,как и все, надеялась, что больше никогда не возродится фашизм, несущий гибель всему человечеству. И то, что сейчас нам тяжело — мы преодолеем.
Несмотря ни на что я была счастлива, да, счастлива! Ведь я жива, сумела родить дочку, и у меня есть дочь! И не только Аня Долгова, но и я сама смогу рассказать о злодеяниях немцев, чтобы знала моя дочь, мои внуки и правнуки, что такое фашизм. Это нужно для того, чтобы подобное не могло повториться. Мои друзья и все люди, общавшиеся со мной, давали мне такую характеристику: «Ах, Женя, с ней сравниться трудно. Она очень энергичная, живая, веселая, и ей живется легко». Мне многие завидовали. На полигоне (в воинской части, где мы жили с мужем) многие говорили: «Кацовская — не от мира сего». Я в душе переживала. Сколько раз, бывало, ночью плакала в подушку, вспоминая родных, хотя они всегда были со мной. Я ведь ни с кем не делилась и никому никогда не рассказывала и все переживала про себя. Но как мне хотелось рассказать своим самым близким: моему мужу и моей доченьке. Ведь у меня больше никого не было. Это было мне необходимо.
Какое счастье: у меня есть дочь, и я могу обо всем ей рассказать. Но, сначала, когда я ее родила, она была маленькой. Я ждала, потом дочь стала учиться, ей всегда было некогда: школа, музыка, хотелось, чтобы она погуляла. Думала: «Ну, ладно, пусть учится, не буду ей голову забивать и расстраивать, еще есть время». Потом, когда она училась уже в институте, я пробовала, но из этого ничего не получилось. Затем она вышла замуж, и опять ей некогда. У меня есть внуки, и я пыталась начать разговор, но дочь сказала: «Мама, ты же мне уже это говорила». Правда, в течение всей жизни я пыталась рассказать и кое-что, буквально в двух-трех словах, говорила. Но разве это мне нужно было! Мне хотелось, чтобы дочь, а теперь и внуки, прочувствовали все и проникли в эту атмосферу. Чтобы они прикоснулись, хотя бы краешком, к тем страшным дням, к страданиям, к тому ужасу, который принесли нам фашисты — эти звери в облике людей.
Поэтому я больше не могла все это нести в своем сердце, и спустя годы пишу в надежде, что моя дочь и мои внуки все это прочитают. Сейчас я очень болею. Я, конечно, часто падаю духом, но все продолжаю надеяться. Я хочу, чтобы внуки меня поняли и смогли ценить жизнь и быть достойными ее.
Простите меня, что я прервала основное повествование и отвлеклась. Иначе я не могу писать — это память, и невольно она переливается из одного в другое.
Теперь продолжу. После ухода Ани я уснула. Когда проснулась, то больше уже не плакала. Я успокоилась, так как знала, что Аня все запомнит и все расскажет нашим, когда придет Победа. У меня постепенно все начало заживать, отечность спала, боли стихали. Только очень болела голова, и мама мне давала аспирин. Так мы жили, и через несколько дней я все же пошла на Привоз. Ведь пока мы были живы, то, конечно, надо было кушать. Нас же было пятеро: мама, сестричка, я и Фабриканты — ведь мы жили вместе. Дедушка был совсем плох, его нужно было кормить с ложечки, и я с мамой помогали бабушке приподнимать и поворачивать его, а он был очень тяжелым. За это время мама еще раз ходила на Привоз, но Адочка уже не хотела оставаться и пошла с ней. Когда я уже смогла ходить, то еще несколько раз была на Привозе. Правда, после побоев страх стал еще сильнее. Но что поделаешь — ведь опасность была везде одинаковая: и на улице, и дома. Теперь была только одна мечта — чтобы перед смертью не глумились. По воскресеньям мама, Адочка и я поднимались на чердак, брали с собой мамалыгу, воду, старое ватное одело и сидели тихо, как мыши, в надежде, что если немцы придут в дом, то они на чердак не полезут. Таким образом мы прожили почти весь декабрь 1941 г.
Читать книгу